перейти на мобильную версию сайта
да
нет

Кадры решают все

Стенли Грин снимал оборону Белого дома, войны в Чечне, Ираке, Афганистане и Ливане, геноцид в Руанде, а также Боба Дилана, парижскую моду и московские вечеринки. В «Винзаводе» выставкой Грина открывается Галерея Меглинской

Архив

— В начале «Черного паспорта» вы расска­зываете, как впервые оказались в африканском лагере беженцев, сев не на тот автобус. Вы действительно стали военным фотографом, перепутав номер маршрута?

— На самом деле все началось с Берлинской стены в 1989-м. Я фотографировал моду в Париже и просто заехал в Берлин. Африка была позже — в 1992-м, и в то время я уже делал совсем не фэшн-истории. А в 91-м я впервые побывал в Москве. Мой отец состоял в компартии, даже был в черных списках во время охоты на ведьм, я сам участвовал в антивоенном движении, поддерживал Че Гевару, читал «10 дней, которые потрясли мир». Так что когда появился шанс, я поехал.

— Я слышал, в юности вы были связаны и с «Черными пантерами». Это позволяет ­спросить: насилие привлекало вас и тогда?

— Я верил в революцию, но она возможна только при широкой поддержке масс, а «Пантеры» никогда не могли вывести на улицу достаточное количество людей. Привлекай меня на­силие, я поехал бы воевать во Вьетнам. Меня интересует не война, а то, что вызывает войну. И когда я стал снимать ее, я научился делать это иначе, чем когда снимал фэшн. Правда, не сразу.

— Тем не менее в ваших кадрах по-прежнему чувствуется арт-школа. Лужа крови на ливанской улице — это же не просто лужа крови, и все ваши трупы — скорее образы, чем факты.

— У меня степени магистра искусств и бакалавра изящных искусств, и от этого никуда не деться. Я вырос в 60-х на картинках из Life и Look, и в моих съемках полно реминисценций — так, моя Руанда напоминает Аушвиц. Снимая тогда в Ливане, я, очевидно, подсознательно думал о знаменитой картине Фрэнсиса Бэкона, которая так и называется — «Кровь на мостовой», она очень похожа на этот снимок. Но снимки и должны затягивать, вызывать эмоции.

— Выставляясь в художественных галереях, вы считаете себя художником или репортером?

— Я фотограф. То, что я делаю, не искусство, а журналистика. Хотя и журналист часто звезда своей истории, а я — пожалуй, я репортер, тот, кто просто фиксирует увиденное.

— Ваша фиксация увиденного при штурме Белого дома в Москве, наверное, лучшая съемка тех событий. Как вы вообще там оказались?

— Я приехал работать для Libération, пытался взять интервью у Руцкого, и молодой русский журналист, куривший у входа, предложил провести меня внутрь. Западные репортеры к тому времени ушли: их издания предупредили, что Ельцин отдал приказ о штурме. Я оказался единственным западным журналистом внутри.

— А в редакции Libération о штурме не знали?

— Знали, просто мне не сказали. Но у меня не было иллюзий — я уже побывал в Судане, работал в Карабахе и Боснии и представлял себе, как принимаются военные решения. Сегодня о том конфликте практически не вспоминают, а он окончился по меньшей мере тысячей трупов, какими бы ни были официальные цифры. Неважно, кто там собрался — Макашов, казаки, анархисты, коммунисты, — большинству из них не нравились их собственные союзники. Но всех объединяла одна идея: Ельцин не имел права распускать парламент. Это были люди, начавшие верить в демократию. К сожалению, их лидер, Руцкой, оказался трусом. А алкаш Ельцин сговорился с олигархами и военачальниками, заключил сделку с дьяволом и продал Россию. Я остался внутри не по наивности — эта работа устроена так: держишься слишком далеко — останешься без истории, подойдешь слишком близко — тебя убьют. После первого танкового залпа стало ясно, что выбраться из здания не удастся, и оставалось только работать.

— А как вы готовитесь к работе, что берете с собой?

— Я всю жизнь снимал лейкой — незаметной, бесшумной, прекрасной машиной, которая работает и в жару, и в холод. Вывести пленки из страны бывает непросто, но это проще, чем найти место для зарядки батареек. Представьте себе, что вы снимаете землетрясение, — где вы будете заряжать цифровой фотоаппарат? Снимай я Чечню «Никоном», у меня ничего бы не получилось: вытаскивая подобную штуку, сразу объявляешь себя фотографом. Зачем фотографу выставлять камеру напоказ? Художники же не ходят, демонстрируя кисти? Юрий Козырев, например, — один из лучших современных военных журналистов — не похож на фотографа. Есть масса спосо­бов стать невидимым, но фотожурналисты иногда словно специально кричат о своей миссии, как будто они пришли спасти мир. Это все, конечно, херня, дерьмо собачье.

— Евгений Халдей, снявший красный флаг над Рейхстагом, тоже снимал лейкой. По легенде, когда его спросили, правда ли, что он бросил немецкое знамя под ноги советским солдатам на другом своем знаменитом снимке, он ответил, что флаг уже лежал — а он только поджег дом на заднем плане. Понятно, вы не делаете постановочных снимков, но некоторые — как натюрморт с пистолетом и розой в Новом Орлеане — на них похожи. Каково это — думать о композиции, снимая мертвых?

— Я тогда снимал то, что лежит на земле, а на земле лежали трупы. И одна женщина по­дошла и положила эту розу. В Ираке я снимал комнату с оторванной ногой на полу — многие думают, что это постановка, но я снял то, что увидел. Иногда приходится выбирать какой-то ра­курс потому, что иначе нельзя снять, не наступив на тело. Конечно, я разбираюсь в кадриро­вании и экспозиции — я этому учился. Знаете, когда Картье-Брессон умер, выяснилось, что кадрирование за него делал месье Гассман, человек, который печатал его снимки. У меня тоже есть человек, занимающийся печатью.

— Я как-то выпивал с американским ветераном, воевавшим в Сомали, в Могадишо. Он похоже объяснял свое отношение к работе. Военные фотографы вообще похожи на солдат?

— У нас другое оружие, но нас считают солдатами. Индийский офицер, арестовавший меня в Кашмире, сказал, что камера — оружие более опасное, чем ствол. В другой раз, в Дзержинске, офицер КГБ объяснял мне, что шпион — это человек, собирающий информацию для своего работодателя. «Почему, — спросил он, — нам не считать и вас шпионом?» Военный опыт — это рефлексы, психология. Притворяться дураком бывает значительно полезнее, чем изображать из себя мачо. Когда говоришь с вооруженным человеком, лучше, чтобы он думал, что контролирует ситуацию. Тут ведь задача выжить, а не выяснить, кто круче.

— Кашмир, Руанда, Босния, Карабах, Ливан, Дарфур — как вы выбираете следующую точку? И почему вы возвращаетесь, когда работа уже сделана, — например, 20 раз — в Чечню?

— Иногда меня посылают, иногда еду сам. А возвращаюсь, чтобы встретить друзей, и еще потому же, почему ехал в первый раз: мне не все равно. Чечня пробрала меня до костей. Это был геноцид. Люди выходили на улицу за едой и по­лучали пули от снайперов. Органы, вырезанные из трупов. Женщины, изнасилованные и убитые. 30000 русских, погибших под русскими же бомбежками Грозного в начале войны. В Чечне были убиты 300000 — и это по самым заниженным подсчетам. Когда сидишь на заборе и видишь такую мерзость вокруг себя, сказать, что ты этого не видел, — значит, стать соучастником.

— А вам удается оставаться объективным в бою?

— Слушайте, Путин пришел к власти в ре­зультате бескровного путча, захватил власть с гэбистскими головорезами, но об этом не приня­то говорить. Теперь он называет себя премьер-ми­нистром, но все равно управляет страной — и об этом тоже не говорят. Мы знаем, что он в ответе за убийство Политковской. А Наталья Эстемирова, за­стреленная и выброшенная, как мусор, на свалку? А президент Чечни, про которого любой жур­налист скажет, что он связан с наркотиками? В такой ситуации принимаешь чью-то сторону — а как иначе? Я был в Ростове-на-Дону, я видел матерей русских солдат, которым не отдавали трупы, — боялись рассекретить данные о количестве убитых. За ними следили, их допрашивали просто потому, что они хотели дать своим мальчи­кам достойные похороны. Дело тут не в чеченцах, а в страданиях самих русских — потому что эта банда забрала у вас, русских, леса, нефть, землю. Они забрали то, за что вы заплатили кровью, — вот настоящее преступление. Я люблю Россию. Мне бывает холодно на Западе, но мне никогда не было холодно в России, даже в Сибири. Надеюсь, что рано или поздно вы что-нибудь сделаете.

— Повидав все, что вы видели, вы не чувствуете себя аутсайдером и в Америке тоже?

— Конечно. В Европе меня принимают всерьез, а в Америке я просто ниггер с камерой. Это прекрасная страна, но с политикой здесь происходит то же, что и везде. В Афганистане мы поддерживаем коррумпированное правительство. Брат Карзая — знаменитый драгдилер, и мы стали боевым отрядом афганской наркомафии — так ведь выходит? — и воюем с талибами, которые контролируют не больше 10% героинового рынка! Обама — не наш великий спаситель. Я сам черный, и я мо­гу сказать это: он член стаи. Демократы делают сейчас то же, чем занимались республиканцы. У меня была подруга, работавшая для Wall Street Journal. Она погибла в Абхазии: ее самолет сбили над Су­хуми. Однажды она сказала: «Хочешь по­нять войну, смотри на экономику». Нет войн, не связанных с экономикой. Когда деньги кончаются, кончается и война. После урагана «Катрина» они думали о погибших? Они думали о глубоководном порте, который там теперь ­можно построить! Все, у меня злости не хватает. Пишите — я ненавижу их всех.

Ошибка в тексте
Отправить